Арина Петровна много раз уже рассказывала детям эпопею своих первых шагов на арене благоприобретения, но, по‑видимому, она и доднесь не утратила в их глазах интереса новизны. Порфирий Владимирыч слушал маменьку, то улыбаясь, то вздыхая, то закатывая глаза, то опуская их, смотря по свойству перипетий, через которые она проходила. А Павел Владимирыч даже большие глаза раскрыл, словно ребенок, которому рассказывают знакомую, но никогда не надоедающую сказку.
– А вы, чай, думаете, даром состояние‑то матери досталось! – продолжала Арина Петровна, – нет, друзья мои! даром‑то и прыщ на носу не вскочит: я после первой‑то покупки в горячке шесть недель вылежала! Вот теперь и судите: каково мне видеть, что после таких‑то, можно сказать, истязаний, трудовые мои денежки, ни дай ни вынеси за что, в помойную яму выброшены!
Последовало минутное молчание. Порфирий Владимирыч готов был ризы на себе разодрать, но опасался, что в деревне, пожалуй, некому починить их будет; Павел Владимирыч, как только кончилась «сказка» о благоприобретении, сейчас же опустился, и лицо его приняло прежнее апатичное выражение.
– Так вот я затем вас и призвала, – вновь начала Арина Петровна, – судите вы меня с ним, со злодеем! Как вы скажете, так и будет! Его осудите – он будет виноват, меня осудите – я виновата буду. Только уж я себя злодею в обиду не дам! – прибавила она совсем неожиданно.
Порфирий Владимирыч почувствовал, что праздник на его улице наступил, и разошелся соловьем. Но, как истинный кровопивец, он не приступил к делу прямо, а начал с околичностей.
– Если вы позволите мне, милый друг маменька, выразить мое мнение, – сказал он, – то вот оно в двух словах: дети обязаны повиноваться родителям, слепо следовать указаниям их, покоить их в старости – вот и все. Что такое дети, милая маменька? Дети – это любящие существа, в которых все, начиная от них самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют, – все принадлежит родителям. Поэтому родители могут судить детей; дети же родителей – никогда. Обязанность детей – чтить, а не судить. Вы говорите: судите меня с ним! Это великодушно, милая маменька, веллли‑ко‑лепно! Но можем ли мы без страха даже подумать об этом, мы, от первого дня рождения облагодетельствованные вами с головы до ног? Воля ваша, но это будет святотатство, а не суд! Это будет такое святотатство, такое святотатство…
– Стой! погоди! коли ты говоришь, что не можешь меня судить, так оправь меня, а его осуди! – прервала его Арина Петровна, которая вслушивалась и никак не могла разгадать: какой‑такой подвох у Порфишки‑кровопивца в голове засел.
– Нет, голубушка маменька, и этого не могу! Или, лучше сказать, не смею и не имею права. Ни оправлять, ни обвинять – вообще судить не могу. Вы – мать, вам одним известно, как с нами, вашими детьми, поступать. Заслужили мы – вы наградите нас, провинились – накажите. Наше дело – повиноваться, а не критиковать. Если б вам пришлось даже и переступить, в минуту родительского гнева, меру справедливости – и тут мы не смеем роптать, потому что пути провидения скрыты от нас. Кто знает? Может быть, это и нужно так! Так‑то и здесь: брат Степан поступил низко, даже, можно сказать, черно, но определить степень возмездия, которое он заслуживает за свой поступок, можете вы одни!
– Стало быть, ты отказываешься? Выпутывайтесь, мол, милая маменька, как сами знаете!
– Ах, маменька, маменька! и не грех это вам! Ах‑ах‑ах! Я говорю: как вам угодно решить участь брата Степана, так пусть и будет – а вы… ах, какие вы черные мысли во мне предполагаете!
– Хорошо. Ну, а ты как? – обратилась Арина Петровна к Павлу Владимирычу.
– Мне что ж! Разве вы меня послушаетесь? – заговорил Павел Владимирыч словно сквозь сон, но потом неожиданно захрабрился и продолжал: – Известно, виноват… на куски рвать… в ступе истолочь… вперед известно… мне что ж!
Пробормотавши эти бессвязные слова, он остановился и с разинутым ртом смотрел на мать, словно сам не верил ушам своим.
– Ну, голубчик, с тобой – после! – холодно оборвала его Арина Петровна, – ты, я вижу, по Степкиным следам идти хочешь… ах, не ошибись, мой друг! Покаешься после – да поздно будет!
– Я что ж! Я ничего!.. Я говорю: как хотите! что же тут… непочтительного? – спасовал Павел Владимирыч.
– После, мой друг, после с тобой поговорим! Ты думаешь, что офицер, так и управы на тебя не найдется! Найдется, голубчик, ах, как найдется! Так, значит, вы оба от судбища отказываетесь?
– Я, милая маменька…
– И я тоже. Мне что! По мне, пожалуй, хоть на куски…
– Да замолчи, Христа ради… недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но, ради радостного свидания, воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот какое мое решение будет: попробую и еще раз добром с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить – и пусть себе живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!
Хотя Порфирий Владимирыч и отказался от суда над братом, но великодушие маменьки так поразило его, что он никак не решился скрыть от нее опасные последствия, которые влекла за собой сейчас высказанная мера.
– Маменька! – воскликнул он, – вы больше, чем великодушны! Вы видите перед собой поступок… ну, самый низкий, черный поступок… и вдруг все забыто, все прощено! Веллли‑ко‑лепно. Но извините меня… боюсь я, голубушка, за вас! Как хотите меня судите, а на вашем месте… я бы так не поступил!
– Это почему?
– Не знаю… Может быть, во мне нет этого великодушия… этого, так сказать, материнского чувства… Но все как‑то сдается: а что, ежели брат Степан, по свойственной ему испорченности, и с этим вторым вашим родительским благословением поступит точно так же, как и с первым?
Оказалось, однако, что соображение это уж было в виду у Арины Петровны, но что, в то же время, существовала и другая сокровенная мысль, которую и пришлось теперь высказать.
– Вологодское‑то именье ведь папенькино, родовое, – процедила она сквозь зубы, – рано или поздно все‑таки придется ему из папенькинова имения часть выделять.