Михаил Салтыков-Щедрин — Господа Головлевы

– Понимаю я это, милый друг маменька…

– А коли понимаешь, так, стало быть, понимаешь и то, что выделивши ему вологодскую‑то деревню, можно обязательство с него стребовать, что он от папеньки отделен и всем доволен?

– Понимаю и это, голубушка маменька. Большую вы тогда, по доброте вашей, ошибку сделали! Надо было тогда, как вы дом покупали, – тогда надо было обязательство с него взять, что он в папенькино именье не вступщик!

– Что делать! не догадалась!

– Тогда он, на радостях‑то, какую угодно бумагу бы подписал! А вы, по доброте вашей… ах, какая это ошибка была! такая ошибка! такая ошибка!

– «Ах» да «ах» – ты бы в ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела – тут тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать.

Папенька‑то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить‑есть надо. Не выдаст бумаги – можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все‑таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить!

– Промотает он ее, голубушка! дом промотал – и деревню промотает!

– А промотает, так пусть на себя и пеняет!

– К вам же ведь он тогда придет!

– Ну нет, это дудки! И на порог к себе его не пущу! Не только хлеба – воды ему, постылому, не вышлю! И люди меня за это не осудят, и бог не накажет. На‑тко! дом прожил, имение прожил – да разве я крепостная его, чтобы всю жизнь на него одного припасать? Чай, у меня и другие дети есть!

– И все‑таки к вам он придет. Наглый ведь он, голубушка маменька!

– Говорю тебе: на порог не пущу! Что ты, как сорока, заладил: «придет» да «придет» – не пущу!

Арина Петровна умолкла и уставилась глазами в окно. Она и сама смутно понимала, что вологодская деревнюшка только временно освободит ее от «постылого», что в конце концов он все‑таки и ее промотает, и опять придет к ней, и что, как мать, она не может отказать ему в угле, но мысль, что ее ненавистник останется при ней навсегда, что он, даже заточенный в контору, будет, словно привидение, ежемгновенно преследовать ее воображение – эта мысль до такой степени давила ее, что она невольно всем телом вздрагивала.

– Ни за что! – крикнула она наконец, стукнув кулаком по столу и вскакивая с кресла.

А Порфирий Владимирыч смотрел на милого друга маменьку и скорбно покачивал в такт головою.

– А ведь вы, маменька, гневаетесь! – наконец произнес он таким умильным голосом, словно собирался у маменьки брюшко пощекотать.

– А по‑твоему, в пляс, что ли, я пуститься должна?

– А‑а‑ах! а что в Писании насчет терпенья‑то сказано? В терпении, сказано, стяжите души ваши! в терпении – вот как! Бог‑то, вы думаете, не видит? Нет, он все видит, милый друг маменька! Мы, может быть, и не подозреваем ничего, сидим вот: и так прикинем, и этак примерим, – а он там уж и решил: дай, мол, пошлю я ей испытание! А‑а‑ах! а я‑то думал, что вы, маменька, паинька!

Но Арина Петровна очень хорошо поняла, что Порфишка‑кровопивец только петлю закидывает, и потому окончательно рассердилась.

– Шутовку ты, что ли, из меня сделать хочешь! – прикрикнула она на него, – мать об деле говорит, а он – скоморошничает! Нечего зубы‑то мне заговаривать! сказывай, какая твоя мысль! В Головлеве, что ли, его, у матери на шее, оставить хочешь!

– Точно так, маменька, если милость ваша будет. Оставить его на том же положении, как и теперь, да и бумагу насчет наследства от него вытребовать.

– Так… так… знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по‑твоему. Как ни несносно мне будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, – ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода была – крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это, будем теперь об другом говорить. Покуда мы с папенькой живы – ну и он будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?

– Маменька! друг мой! Зачем же черные мысли?

– Черные ли, белые ли – подумать все‑таки надо. Не молоденькие мы. Поколеем оба – что с ним тогда будет?

– Маменька! да неужто ж вы на нас, ваших детей, не надеетесь? в таких ли мы правилах вами были воспитаны?

И Порфирий Владимирыч взглянул на нее одним из тех загадочных взглядов, которые всегда приводили ее в смущение.

– Закидывает! – откликнулось в душе ее.

– Я, маменька, бедному‑то еще с большею радостью помогу! богатому что! Христос с ним! у богатого и своего довольно! А бедный – знаете ли, что Христос про бедного‑то сказал!

Порфирий Владимирыч встал и поцеловал у маменьки ручку.

– Маменька! Позвольте мне брату два фунта табаку подарить! – попросил он.

Арина Петровна не отвечала. Она смотрела на него и думала: неужто он в самом деле такой кровопивец, что брата родного на улицу выгонит?

– Ну, делай как знаешь! В Головлеве так в Головлеве ему жить! – наконец, сказала она, – окружил ты меня кругом! опутал! начал с того: как вам, маменька, будет угодно! а под конец заставил‑таки меня под свою дудку плясать! Ну, только слушай ты меня! Ненавистник он мне, всю жизнь он меня казнил да позорил, а наконец и над родительским благословением моим надругался, а все‑таки, если ты его за порог выгонишь или в люди заставишь идти – нет тебе моего благословения! Нет, нет и нет! Ступайте теперь оба к нему! чай, он и буркалы‑то свои проглядел, вас высматриваючи!

Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то на часовню, то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по‑видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так и переливались лучи солнца.

– И для кого я припасала! ночей недосыпала, куска недоедала… для кого? – вырвался из груди ее вопль.

***

Братцы уехали; головлевская усадьба запустела. С усиленною ревностью принялась Арина Петровна за прерванные хозяйственные занятия; притихла стукотня поварских ножей на кухне, но зато удвоилась деятельность в конторе, в амбарах, кладовых, погребах и т. д. Лето‑припасуха приближалось к концу; шло варенье, соленье, приготовление впрок; отовсюду стекались запасы на зиму, из всех вотчин возами привозилась бабья натуральная повинность: сушеные грибы, ягоды, яйца, овощи и проч. Все это мерялось, принималось и присовокуплялось к запасам прежних годов. Недаром у головлевской барыни была выстроена целая линия погребов, кладовых и амбаров; все они были полным‑полнехоньки, и немало было в них порченого материала, к которому приступить нельзя было, ради гнилого запаха. Весь этот материал сортировался к концу лета, и та часть его, которая оказывалась ненадежною, сдавалась в застольную.

Скачать материал в полном объеме:

Рейтинг
( Пока оценок нет )

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Добавить комментарий

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: