Эти разговоры имели то преимущество, что текли, как вода, и без труда забывались, следовательно, их можно было возобновлять без конца с таким же интересом, как будто они только сейчас в первый раз пущены в ход. При этих разговорах присутствовала и Евпраксеюшка, которую Арина Петровна так полюбила, что ни на шаг не отпускала от себя. Иногда, наскучив беседою, все трое садились за карты и засиживались до поздней ночи, играя в дураки. Пробовали учить Евпраксеюшку в винт с болваном, но она не поняла. Громадный головлевский дом словно оживал в такие вечера. Во всех окнах светились огни, мелькали тени, так что проезжий мог думать, что тут и невесть какое веселье затеялось. Самовары, кофейники, закуски целый день не сходили со стола. И сердце Арины Петровны веселилось и играло, и загащивалась она, вместо одного дня, дня на три и на четыре. И даже, уезжая в Погорелку, уже заранее придумывала повод, чтоб как‑нибудь поскорее вернуться к соблазнам головлевского «хорошего житья».
***
Ноябрь в исходе, земля на неоглядное пространство покрыта белым саваном. На дворе ночь и метелица; резкий, холодный ветер буровит снег, в одно мгновение наметает сугробы, захлестывает все, что попадется на пути, и всю окрестность наполняет воплем. Село, церковь, ближний лес – все исчезло в снежной мгле, крутящейся в воздухе; старинный головлевский сад могуче гудит. Но в барском доме светло, тепло и уютно. В столовой стоит самовар, вокруг которого собрались: Арина Петровна, Порфирий Владимирыч и Евпраксеюшка. В сторонке поставлен ломберный стол, на котором брошены истрепанные карты. Из столовой открытые двери ведут, с одной стороны, в образную, всю залитую огнем зажженных лампад; с другой – в кабинет барина, в котором тоже теплится лампадка перед образом. В жарко натопленных комнатах душно, пахнет деревянным маслом и чадом самоварного угля. Евпраксея, усевшись против самовара, перемывает чашки и вытирает их полотенцем. Самовар так и заливается, то загудит во всю мочь, то словно засыпать начнет и пронзительно засопит. Клубы пара вырываются из‑под крышки и окутывают туманом чайник, уж с четверть часа стоящий на конфорке. Сидящие беседуют.
– А ну‑ко, сколько ты раз сегодня дурой осталась? – спрашивает Арина Петровна Евпраксеюшку.
– Не осталась бы, кабы сама не поддалась. Вам же удовольствие сделать хочу, – отвечает Евпраксеюшка.
– Сказывай. Видела я, какое ты удовольствие чувствовала, как я давеча под тебя тройками да пятерками подваливала. Я ведь не Порфирий Владимирыч: тот тебя балует, все с одной да с одной ходит, а мне, матушка, не из чего.
– Да еще бы вы плутовали!
– Вот уж этого греха за мной не водится!
– А кого я давеча поймала? кто семерку треф с восьмеркой червей за пару спустить хотел? Уж это я сама видала, сама уличила!
Говоря это, Евпраксеюшка встает, чтобы снять с самовара чайник, и поворачивается к Арине Петровне спиной.
– Эк у тебя спина какая… Бог с ней! – невольно вырывается у Арины Петровны.
– Да, у нее спина… – машинально отзывается Иудушка.
– Спина да спина… бесстыдники! И что моя спина вам сделала!
Евпраксеюшка смотрит направо и налево и улыбается. Спина – это ее конек. Давеча даже старик Савельич, повар, и тот загляделся и сказал: ишь ты спина! ровно плита! И она не пожаловалась на него Порфирию Владимирычу.
Чашки поочередно наливаются чаем, и самовар начинает утихать. А метель разыгрывается пуще и пуще; то целым снежным ливнем ударит в стекла окон, то каким‑то невыразимым плачем прокатится вдоль печного борова.
– Метель‑то, видно, взаправду взялась, – замечает Арина Петровна, – визжит да повизгивает!
– Ну и пущай повизгивает. Она повизгивает, а мы здесь чаек попиваем – так‑то, друг мой маменька! – отзывается Порфирий Владимирыч.
– Ах, нехорошо теперь в поле, коли кого этакая милость божья застанет!
– Кому нехорошо, а нам горюшка мало. Кому темненько да холодненько, а нам и светлехонько, и теплехонько. Сидим да чаек попиваем. И с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем. А захотим с ромцом, и с ромцом будем пить.
– Да, коли ежели теперича…
– Позвольте, маменька. Я говорю: теперича в поле очень нехорошо. Ни дороги, ни тропочки – все замело. Опять же волки. А у нас здесь и светленько, и уютненько, и ничего мы не боимся. Сидим мы здесь да посиживаем, ладком да мирком. В карточки захотелось поиграть – в карточки поиграем; чайку захотелось попить – чайку попьем. Сверх нужды пить не станем, а сколько нужно, столько и выпьем. А отчего это так? От того, милый друг маменька, что милость божья не оставляет нас. Кабы не он, царь небесный, может, и мы бы теперь в поле плутали, и было бы нам и темненько, и холодненько… В зипунишечке каком‑нибудь, кушачок плохонькой, лаптишечки…
– Чтой‑то уж и лаптишечки! Чай, тоже в дворянском званье родились? какие ни есть, а все‑таки сапожнишки носим!
– А знаете ли вы, маменька, отчего мы в дворянском званье родились? А все оттого, что милость божья к нам была. Кабы не она, и мы сидели бы теперь в избушечке, да горела бы у нас не свечечка, а лучинушка, а уж насчет чайку да кофейку – об этом и думать бы не смели! Сидели бы; я бы лаптишечки ковырял, вы бы щец там каких‑нибудь пустеньких поужинать сбирали, Евпраксеюшка бы красно ткала… А может быть, на беду, десятский еще с подводой бы выгнал…
– Ну, и десятский в этакую пору с подводой не нарядит!
– Как знать, милый друг маменька! А вдруг полки идут! Может быть, война или возмущение – чтоб были полки в срок на местах! Вон, намеднись, становой сказывал мне, Наполеон III помер, – наверное, теперь французы куролесить начнут! Натурально, наши сейчас вперед – ну, и давай, мужичок, подводку! Да в стыть, да в метель, да в бездорожицу – ни на что не посмотрят: поезжай, мужичок, коли начальство велит! А нас с вами покамест еще поберегут, с подводой не выгонят!
– Это что и говорить! велика для нас милость божия!
– А я что же говорю? Бог, маменька, – все. Он нам и дровец для тепла, и провизийцы для пропитания – все он. Мы‑то думаем, что все сами, на свои деньги приобретаем, а как посмотрим, да поглядим, да сообразим – ан все бог. И коли он не захочет, ничего у нас не будет. Я вот теперь хотел бы апельсинчиков, и сам бы поел, и милого дружка маменьку угостил бы, и всем бы по апельсинчику дал, и деньги у меня есть, чтоб апельсинчиков купить, взял бы вынул – давай! Ан бог говорит: тпру! вот я и сижу: филозов без огурцов.