– Поди‑ка, сударка, подслушай потихоньку у дверей, что они там говорят!
Но Евпраксеюшка хотя и подслушала, но была настолько глупа, что ничего не поняла.
– Так, промежду себя разговаривают! Не очень кричат! – объяснила она, возвратившись.
Тогда Арина Петровна не вытерпела и сама отправилась в столовую, куда тем временем и самовар был уже подан. Но объяснение уж приходило к концу; слышала она только, что Петенька возвышает голос, а Порфирий Владимирыч словно зудит в ответ.
– Зудит! именно зудит! – вертелось у нее в голове, – вот и тогда он так же зудел! и как это я в то время не поняла!
Наконец оба, и отец и сын, появились в столовую. Петенька был красен и тяжело дышал; глаза у него смотрели широко, волосы на голове растрепались, лоб был усеян мелкими каплями пота. Напротив, Иудушка вошел бледный и злой; хотел казаться равнодушным, но, несмотря на все усилия, нижняя губа его дрожала. Насилу мог он выговорить обычное утреннее приветствие милому другу маменьке.
Все заняли свои места вокруг стола; Петенька сел несколько поодаль, отвалился на спинку стула, положил ногу на ногу и, закуривая папироску, иронически посматривал на отца.
– Вот, маменька, и погодка у нас унялась, – начал Иудушка, – какое вчера смятение было, ан богу стоило только захотеть – вот у нас тишь да гладь да божья благодать! так ли, друг мой?
– Не знаю; не выходила я из дому сегодня.
– А мы кстати дорогого гостя провожаем, – продолжал Иудушка, – я давеча еще где‑где встал, посмотрел в окно – ан на дворе тихо да спокойно, точно вот ангел божий пролетел и в одну минуту своим крылом все это возмущение усмирил!
Но никто даже не ответил на ласковые Иудушкины слова; Евпраксеюшка шумно пила с блюдечка чай, дуя и отфыркиваясь; Арина Петровна смотрела в чашку и молчала; Петенька, раскачиваясь на стуле, продолжал посматривать на отца с таким иронически вызывающим видом, точно вот ему больших усилий стоит, чтоб не прыснуть со смеха.
– Теперича, ежели Петенька и не шибко поедет, – опять начал Порфирий Владимирыч, – и тут к вечеру легко до станции железной дороги поспеет. Лошади у нас свои, не мученные, часика два в Муравьеве покормят – мигом домчат. А там – фиюю! пошла машина погромыхивать! Ах, Петька! Петька! недобрый ты! остался бы ты здесь с нами, погостил бы – право! И нам было бы веселее, да и ты бы – смотри, как бы ты здесь в одну неделю поправился!
Но Петенька все продолжает раскачиваться на стуле и посматривать на отца.
– Ты что на меня все смотришь? – закипает наконец Иудушка, – узоры, что ли, видишь?
– Смотрю, жду, что еще от вас будет!
– Ничего, брат, не высмотришь! как сказано, так и будет. Я своего слова не изменю!
Наступает минута молчания, в продолжение которой явственно раздается шепот:
– Иудушка!
Порфирий Владимирыч несомненно слышал эту апострофу (он даже побледнел), но делает вид, что восклицание до него не относится.
– Ах, детки, детки! – говорит он, – и жаль вас, и хотелось бы приласкать да приголубить вас, да, видно, нечего делать – не судьба! Сами вы от родителей бежите, свои у вас завелись друзья‑приятели, которые дороже для вас и отца с матерью. Ну, и нечего делать! Подумаешь‑подумаешь – и покоришься. Люди вы молодые, а молодому, известно, приятнее с молодым побыть, чем со стариком‑ворчуном! Вот и смиряешь себя, и не ропщешь; только и просишь отца небесного: твори, господи, волю свою!
– Убийца! – вновь шепчет Петенька, но уже так явственно, что Арина Петровна со страхом смотрит на него. Перед глазами ее что‑то вдруг пронеслось, словно тень Степки‑балбеса.
– Ты про кого это говоришь? – спрашивает Иудушка, весь дрожа от волнения.
– Так, про одного знакомого.
– То‑то! так ты так и говори! Ведь бог знает, что у тебя на уме: может быть, ты из присутствующих кого‑нибудь так честишь!
Все смолкают; стаканы с чаем стоят нетронутыми. Иудушка тоже откидывается на спинку стула и нервно покачивается. Петенька, видя, что всякая надежда потеряна, ощущает что‑то вроде предсмертной тоски и под влиянием ее готов идти до крайних пределов. И отец и сын с какою‑то неизъяснимою улыбкой смотрят друг другу в глаза. Как ни вышколил себя Порфирий Владимирыч, но близится минута, когда и он не в состоянии будет сдерживаться.
– Ты бы лучше за добра ума уехал! – наконец высказывается он, – да!
– И то уеду.
– Чего ждать‑то! Я вижу, что ты на ссору лезешь, а я ни с кем ссориться не хочу. Живем мы здесь тихо да смирно, без ссор да без свар – вот бабушка‑старушка здесь сидит, хоть бы ее ты посовестился! Ну зачем ты к нам приехал?
– Я вам говорил зачем.
– А коли затем только, так напрасно трудился. Уезжай, брат! Эй, кто там? велите‑ка для молодого барина кибитку закладывать. Да цыпленочка жареного, да икорки, да еще там чего‑нибудь… яичек, что ли… в бумажку заверните. На станции, брат, и закусишь, покуда лошадей подкормят. С богом!
– Нет! я еще не поеду. Я еще в церковь пойду, попрошу панихиду по убиенном рабе божием, Владимире, отслужить…
– По самоубийце, то есть…
– Нет, по убиенном.
Отец и сын смотрят друг на друга во все глаза. Так и кажется, что оба сейчас вскочат. Но Иудушка делает над собой нечеловеческое усилие и оборачивается со стулом лицом к столу.
– Удивительно, – говорит он надорванным голосом, – у‑ди‑ви‑тель‑но!
– Да, по убиенном! – грубо настаивает Петенька.
– Кто же его убил? – любопытствует Иудушка, по‑видимому, все‑таки надеясь, что сын опомнится.
Но Петенька, нимало не смущаясь, выпаливает как из пушки:
– Вы!!
– Я?!
Порфирий Владимирыч не может прийти в себя от изумления. Он торопливо поднимается со стула, обращается лицом к образу и начинает молиться.
– Вы! вы! вы! – повторяет Петенька.
– Ну вот! ну, слава богу! вот теперь полегче стало, как помолился! – говорит Иудушка, вновь присаживаясь к столу, – ну, постой! погоди! хоть мне, как отцу, можно было бы и не входить с тобой в объяснения, – ну, да уж пусть будет так! Стало быть, по‑твоему, я убил Володеньку?
– Да, вы!
– А по‑моему, это не так. По‑моему, он сам себя застрелил. Я в то время был здесь, в Головлеве, а он – в Петербурге. При чем же я тут мог быть? как мог я его за семьсот верст убить?