Иудушка встал, поворотился лицом к образу, сложил руки ладонями внутрь и помолился. Даже слезы у него на глазах выступили: так хорошо он солгал! Но Аннинька, по‑видимому, была не из чувствительных. Правда, она задумалась на минуту, но совсем по другому поводу.
– А помните, дядя, – сказала она, – как она меня с сестрой, маленьких, кислым молоком кормила? Не в последнее время… в последнее время она отличная была… а тогда, когда она еще богата была?
– Ну‑ну, что старое поминать! Кислым молоком кормили, а вишь какую, бог с тобой, выпоили! На могилку‑то поедешь, что ли?
– Поедем, пожалуй!
– Только знаешь ли что! ты бы сначала очистилась!
– Как это… очистилась?
– Ну, все‑таки… актриса… ты думаешь, бабушке это легко было? Так прежде, чем на могилку‑то ехать, обеденку бы тебе отстоять, очиститься бы! Вот я завтра пораньше велю отслужить, а потом и с богом!
Как ни нелепо было Иудушкино предложение, но Аннинька все‑таки на минуту смешалась. Но вслед за тем она сдвинула сердито брови и резко сказала:
– Нет, я так… я сейчас пойду!
– Не знаю, как хочешь! а мой совет такой: отстояли бы завтра обеденку, напились бы чайку, приказали бы пару лошадушек в кибиточку заложить и покатили бы вместе. И ты бы очистилась, и бабушкиной бы душе…
– Ах, дядя, какой вы, однако, глупенький! Бог знает, какую чепуху несете, да еще настаиваете!
– Что? не понравилось? Ну, да уже не взыщи – я, брат, прямик! Неправды не люблю, а правду и другим выскажу, и сам выслушаю! Хоть и не по шерстке иногда правда, хоть и горьконько – а все ее выслушаешь! И должно выслушать, потому что она – правда. Так‑то, мой друг! Ты вот поживи‑ка с нами да по‑нашему – и сама увидишь, что так‑то лучше, чем с гитарой с ярмарки на ярмарку переезжать.
– Бог знает, что вы, дядя, говорите! с гитарой!
– Ну, не с гитарой, а около того. С торбаном, что ли. Впрочем, ведь ты меня первая обидела, глупым назвала, а мне, старику, и подавно можно правду тебе высказать.
– Хорошо, пусть будет правда; не будем об этом говорить. Скажите, пожалуйста, после бабушки осталось наследство?
– Как не остаться. Только законный наследник‑то был налицо!
– То есть, вы… И тем лучше. Она у вас здесь, в Головлеве, похоронена?
– Нет, в своем приходе, подле Погорелки, у Николы на Вопле. Сама пожелала.
– Так я поеду. Можно у вас, дядя, лошадей нанять?
– Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! – всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по‑родственному», – кибиточку… парочку лошадушек – слава те господи! не пустодомом живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, что и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки есть!
– Нет, я уж одна… зачем вам? Кстати: ведь и Петенька точно умер?
– Умер, дружок, умер и Петенька. И жалко мне его, с одной стороны, даже до слез жалко, а с другой стороны – сам виноват! Всегда он был к отцу непочтителен – вот бог за это и наказал! А уж ежели что бог в премудрости своей устроил, так нам с тобой переделывать не приходится!
– Понятное дело, не переделаем. Только я вот об чем думаю: как это вам, дядя, жить не страшно?
– А чего мне страшиться? видишь, сколько у меня благодати кругом? – Иудушка обвел рукою, указывая на образа, – и тут благодать, и в кабинете благодать, а в образной так настоящий рай! Вон сколько у меня заступников!
– Все‑таки… Всегда вы один… страшно!
– А страшно, так встану на колени, помолюсь – и все как рукой снимет! Да и чего бояться? днем – светло, а ночью у меня везде, во всех комнатах, лампадки горят! С улицы, как стемнеет, словно бал кажет! А какой у меня бал! Заступники да угодники божии – вот и весь мой бал!
– А знаете ли: ведь Петенька‑то перед смертью писал к нам.
– Что ж! как родственник… И за то спасибо, что хоть родственные чувства не потерял!
– Да, писал. Уж после суда, когда решение вышло. Писал, что он три тысячи проиграл, и вы ему не дали. Ведь вы, дядя, богатый?
– В чужом кармане, мой друг, легко деньги считать. Иногда нам кажется, что у человека золотые горы, а поглядеть да посмотреть, так у него на маслице да на свечечку – и то не его, а богово!
– Ну, мы, стало быть, богаче вас. И от себя сложились, и кавалеров наших заставили подписаться – шестьсот рублей собрали и послали ему.
– Какие же это «кавалеры»?
– Ах, дядя! да ведь мы… актрисы! вы сами же сейчас предлагали мне «очиститься»!
– Не люблю я, когда ты так говоришь!
– Что ж делать! Любите или не любите, а что сделано, того не переделаешь. Ведь, по‑вашему, и тут бог!
– Не кощунствуй, по крайней мере. Все можешь говорить, а кощунствовать… не позволяю! Куда же вы деньги послали?
– Не помню. В городок какой‑то… Он сам назначил.
– Не знаю. Кабы были деньги, я должен бы после смерти их получить! Не истратил же он всех разом! Не знаю, ничего я не получил. Смотрителишки да конвойные, чай, воспользовались!
– Да ведь мы и не требуем – это так, к слову сказалось. А все‑таки, дядя, страшно: как это так – из‑за трех тысяч человек пропал!
– То‑то, что не из‑за трех тысяч. Это нам так кажется, что из‑за трех тысяч – вот мы и твердим: три тысячи! три тысячи! А бог…
Иудушка совсем уж было расходился, хотел объяснить во всей подробности, как бог… провидение… невидимыми путями… и все такое… Но Аннинька бесцеремонно зевнула и сказала:
– Ах, дядя! скука какая у вас!
На этот раз Порфирий Владимирыч серьезно обиделся и замолчал. Долго ходили они рядом взад и вперед по столовой; Аннинька зевала, Порфирий Владимирыч в каждом углу крестился. Наконец доложили, что поданы лошади, и началась обычная комедия родственных проводов. Головлев надел шубу, вышел на крыльцо, расцеловался с Аннинькой, кричал на людей: ноги‑то! ноги‑то теплее закутывайте! или: кутейки‑то! кутейки‑то взяли ли? ах, не забыть бы! – и крестил при этом воздух.
Съездила Аннинька на могилку к бабушке, попросила воплинского батюшку панихидку отслужить, и когда дьячки уныло затянули вечную память, то поплакала. Картина, среди которой совершалась церемония, была печальная. Церковь, при которой схоронили Арину Петровну, принадлежала к числу бедных; штукатурка местами обвалилась и обнажила большими заплатами кирпичный остов; колокол звонил слабо и глухо; риза на священнике обветшала. Глубокий снег покрывал кладбище, так что нужно было разгребать дорогу лопатами, чтоб дойти до могилы; памятника еще не существовало, а стоял простой белый крест, на котором даже надписи никакой не значилось. Погост стоял уединенно, в стороне от всякого селения; неподалеку от церкви ютились почерневшие избы священника и причетников, а кругом во все стороны стлалась сиротливая снежная равнина, на поверхности которой по местам торчал какой‑то хворост. Крепкий мартовский ветер носился над кладбищем, беспрестанно захлестывая ризу на священнике и относя в сторону пение причетников.