– Петух! Петух! это так точно! он у них – вроде как султан турецкий!
– А человек все так сам для себя устроил, что ничего у него натурального нет, а потому ему и ума много нужно. И самому чтобы в грех не впасть, и других бы в соблазн не ввести. Так ли, батя?
– Истинная это правда. И Писание советует соблазняющее око истребить.
– Это ежели буквально понимать, а можно, и не истребляя ока, так устроить, чтобы оно не соблазнялось. К молитве чаще обращаться, озлобление телесное усмирять. Вот я, например, и в поре, и нельзя сказать, чтоб хил… Ну, и прислуга у меня женская есть… а мне и горюшка мало! Знаю, что без прислуги нельзя – ну и держу! И мужскую прислугу держу, и женскую – всякую! Женская прислуга тоже в хозяйстве нужна. На погреб сходить, чайку налить, насчет закусочки распорядиться… ну и Христос с ней! Она свое дело делает, я – свое… вот мы и поживаем!
Говоря это, Иудушка старался смотреть батюшке в глаза, батюшка тоже, с своей стороны, старался смотреть в глаза Иудушке. Но, к счастью, между ними стояла свечка, так что они могли вволю смотреть друг на друга и видеть только пламя свечи.
– А притом, я и так еще рассуждаю: ежели с прислугой в короткие отношения войти – непременно она командовать в доме начнет. Пойдут это дрязги да непорядки, перекоры да грубости: ты слово, а она – два… А я от этого устраняюсь.
У батюшки даже в глазах зарябило: до того пристально он смотрел на Иудушку. Поэтому, и чувствуя, что светские приличия требуют, чтобы собеседник хоть от времени до времени вставлял слово в общий разговор, он покачал головой и произнес:
– Тсс…
– А ежели при этом еще так поступать, как другие… вот как соседушка мой, господин Анпетов, например, или другой соседушка, господин Утробин… так и до греха недалеко. Вон у господина Утробина: никак, с шесть человек этой пакости во дворе копается… А я этого не хочу. Я говорю так: коли бог у меня моего ангела‑хранителя отнял – стало быть, так его святой воле угодно, чтоб я вдовцом был. А ежели я, по милости божьей, вдовец, то, стало быть, должен вдоветь честно и ложе свое нескверно содержать. Так ли, батя?
– Тяжко, сударь!
– Сам знаю, что тяжко, и все‑таки исполняю. Кто говорит: тяжко! а я говорю: чем тяжче, тем лучше, только бы бог укрепил! Не всем сладенького да легонького – надо кому‑нибудь и для бога потрудиться! Здесь себя сократишь – там получишь! Здесь – «трудом» это называется, а там – заслугой зовется! Справедливо ли я говорю?
– Уж на что же справедливее!
– Тоже и об заслугах надо сказать. И они неравные бывают. Одна заслуга – большая, а другая заслуга – малая! А ты как бы думал!
– Как же возможно! Большая ли заслуга или малая!
– Так вот оно на мое и выходит. Коли человек держит себя аккуратно: не срамословит, не суесловит, других не осуждает, коли он притом никого не огорчил, ни у кого ничего не отнял… ну, и насчет соблазнов этих вел себя осторожно – так и совесть у того человека завсегда покойна будет. И ничто к нему не пристанет, никакая грязь! А ежели кто из‑за угла и осудит его, так, по моему мнению, такие осуждения даже в расчет принимать не следует. Плюнуть на них – и вся недолга!
– В сих случаях христианские правила прощение преимущественнее рекомендуют!
– Ну, или простить! Я всегда так и делаю: коли меня кто осуждает, я его прощу да еще богу за него помолюсь! И ему хорошо, что за него молитва до бога дошла, да и мне хорошо: помолился, да и забыл!
– Вот это правильно: ничто так не облегчает души, как молитва! И скорби, и гнев, и даже болезнь – все от нее, как тьма нощная от солнца, бежит!
– Ну, вот и слава богу! И всегда так вести себя нужно, чтобы жизнь наша, словно свеча в фонаре, вся со всех сторон видна была… И осуждать меньше будут – потому, не за что! Вот хоть бы мы: посидели, поговорили, побеседовали – кто же может нас за это осудить? А теперь пойдем да богу помолимся, а потом и баиньки. А завтра опять встанем… так ли, батюшка?
Иудушка встал и с шумом отодвинул свой стул, в знак окончания собеседования. Батюшка, с своей стороны, тоже поднялся и занес было руку для благословения; но Порфирий Владимирыч, в виде особого на сей раз расположения, поймал его руку и сжал ее в обеих своих.
– Так Владимиром, батюшка, назвали? – сказал он, печально качая головой в сторону Евпраксеюшкиной комнаты.
– В честь святаго и равноапостольного князя Владимира, сударь.
– Ну и слава богу! Прислуга она усердная, верная, а вот насчет ума – не взыщите! Оттого и впадают они… в пре‑лю‑бо‑де‑яние!
***
Весь следующий день Порфирий Владимирыч не выходил из кабинета и молился, прося себе у бога вразумления. На третий день он вышел к утреннему чаю не в халате, как обыкновенно, а одетый по‑праздничному в сюртук, как он всегда делал, когда намеревался приступить к чему‑нибудь решительному. Лицо у него было бледно, но дышало душевным просветлением; на губах играла блаженная улыбка; глаза смотрели ласково, как бы всепрощающе; кончик носа, вследствие молитвенного угобжения, слегка покраснел. Он молча выпил свои три стакана чаю и в промежутках между глотками шевелил губами, складывал руки и смотрел на образ, как будто все еще, несмотря на вчерашний молитвенный труд, ожидал от него скорой помощи и предстательства. Наконец, пропустив последний глоток, потребовал к себе Улитушку и встал перед образом, дабы еще раз подкрепить себя божественным собеседованием, а в то же время и Улите наглядно показать, что то, что имеет произойти вслед за сим, – дело не его, а богово. Улитушка, впрочем, с первого же взгляда на лицо Иудушки поняла, что в глубине его души решено предательство.
– Вот я и богу помолился! – начал Порфирий Владимирыч, и в знак покорности его святой воле опустил голову и развел руками.
– И распрекрасное дело! – ответила Улитушка, но в голосе ее звучала такая несомненная проницательность, что Иудушка невольно поднял на нее глаза.
Она стояла перед ним в обыкновенной своей позе, одну руку положив поперек груди, другую – уперши в подбородок; но по лицу ее так и светились искорки смеха. Порфирий Владимирыч слегка покачал головой, в знак христианской укоризны.