С тех пор мысль об Аргентове посещала ее довольно настойчиво. В голове ее даже завязывались по этому случаю целые романы с длинными зимними вечерами, с таинственным мерцаньем лунного луча, и с этою страстною, курчавою головой, si pleine de seve et de vigueur! так полной сока и силы! Она полулежит на диване, глаза ее зажмурены, а его голос гремит и дрожит, и в ушах ее бессвязно раздаются какие‑то страстные, пламенные слова. Ей сладко мечтать под эти страстные звуки, она не сознает даже содержания их, а только тихо‑тихо поддается им, побежденная их страстностью… И как он мило брюзжит, когда она, в самом разгаре его диатриб, вдруг выйдя из забытья, «совсем‑совсем некстати» обращается к нему с вопросом:
– А вы читали Оссиана, Аргентов?
– Не об Оссиане идет теперь речь, – кричит он на нее, вскакивая как ужаленный, – а о народных страданиях‑с! Поймете ли вы это когда‑нибудь, барыня?
«Странное дело! – думается ей, – сколько раз я предлагала этот вопрос… там… a Paris… и все „они“ отвечали мне таким же образом! Все, все сердились».
И вдруг «куколка» разрушает весь этот reve, объявляя, что Аргентов нигилист! Un homme qui n'a pas de religion!! Безбожник! человек, который выдумал гражданский брак!!
– Но не ошибаешься ли ты, мой друг? – говорит она как‑то робко. – Мне кажется… он благонамеренный!
– Нет, нет, у меня это уж инстинкт, и он меня никогда‑никогда не обманывал! Все эти fils de pope поповичи. нарочно говорят глупые слова, чтоб скрыть, что они делают революции! А что у них на уме одни революции c'est un fait avere! И не меня они обманут своим смирением!
Одним словом, восторженность Nicolas растет до того, что он начинает вскакивать по ночам, кричать, кого‑то требовать к ответу, что причиняет Ольге Сергеевне не мало тревоги.
– Maman! – восклицает он однажды, – je sens que le mourrai, mais au moins je mourrai a mon poste! Touchez ma tete – elle est tout en feu! это факт доказанный!
– Но ты бы чем‑нибудь рассеял себя, – испуганно говорит она, посмотрел бы на наше хозяйство, позвал бы управляющего!
– Oh, maman! все это кажется мне теперь так ничтожным… si petit, si mesquin! я чувствую, что умру, но, по крайней мере, умру на своем посту! Троньте мою голову – она вся в огне!
– Но подумай, мой друг, у тебя будут дети; это твой долг, c'est ton devoir de leur transmettre intacts tes droits, tes biens, ton beau nom твой долг – передать им неприкосновенными твои права, твое имущество, твое доброе имя..
– Encore un devoir! quel fardeau! et quelle triste chose, que la vie, maman! Еще долг! какое бремя! и какая печальная вещь жизнь, мама!
Но Ольга Сергеевна уже не слушает и посылает к Nicolas управляющего. Nicolas, с свойственною ему стремительностью, излагает пред управляющим целый ряд проектов, от которых тот только таращит глаза. Так, например, он предлагает устроить на селе кафе‑ресторан, в котором крестьяне могли бы иметь чисто приготовленный, дешевый и притом сытный обед (и богу бы за меня молили! мелькает при этом у него в голове).
– Понимаешь? понимаешь? – толкует он, – я не того требую, чтоб были у них голландские скатерти, а чтоб было все чисто, мило, просто! – понимаешь?
Потом, не давши этой идее дальнейшего развития, он переходит к пчеловодству и доказывает, что при современном состоянии науки («la science!» «наука!») можно заставить пчел делать какой угодно мед липовый, розовый, резедовый и т. д.
– Понимаешь? понимаешь? я люблю липовый мед, ты – резедовый… и мы оба… понимаешь?
Наконец бросает и эту материю, грозит управляющему пальцем и с восклицанием «я вас подтяну!» – убегает к maman.
– Maman! да тут у вас какие‑то Каракозовы завелись! – разражается он.
С этих пор кличка «Каракозов» остается за управляющим навсегда.
* * *
Наконец Ольга Сергеевна вспоминает, что в соседстве с ними живет молодой человек, Павел Денисыч Мангушев, и предлагает Nicolas познакомиться с ним.
– Опять какой‑нибудь Каракозов? – острит Nicolas.
– Нет, мой друг, это молодой человек – совсем‑совсем одних мыслей с тобою. Он консерватор, il est connu comme tel известен как таковой, хотя всего только два года тому назад вышел из своего заведения. Вы понравитесь друг другу.
– Гм… можно!
Павел Денисыч Мангушев живет всего в десяти верстах от Персиановых, в прекраснейшей усадьбе, ни в чем не уступающей Перкалям. В ней все тенисто, прохладно, изобильно и привольно. Обширный каменный дом, густой, старинный сад, спускающийся террасой к реке, оранжереи, каменные службы, большой конный завод, и кругом – поля, поля и поля. Сам Мангушев – совершенно исковерканный молодой человек, какого только возможно представить себе в наше исковерканное всякими bons и mauvais principes хорошими и дурными принципами. время. Воспитание он получил то же самое, что и Nicolas, то есть те же «краткие начатки» нравственности и религии и то же бессознательно сложившееся убеждение, что человеческая раса разделяется на chevaliers и manants рыцарей и мужиков… Хотя между ними шесть лет разницы, но мысли у Мангушева такие же детские, как у Nicolas, и так же подернуты легким слоем разврата. Ни тот, ни другой не подозревают, что оба они – шалопаи; ни тот, ни другой не видят ничего вне того круга, которого содержание исчерпывается чищением ногтей, анализом покроя галстухов, пиджаков и брюк, оценкою кокоток, рысаков и т. д. Единственная разница между ними заключалась в том, что Nicolas готовил себя к дипломатической карьере, а Мангушев, par principe, из принципа. всему на свете предпочитал la vie de chateau жизнь в поместье… В последнее время у нас это уже не редкость. Прежде помещики поселялись в деревнях, потому что там дешевле и привольнее жить, потому что ни Катька, ни Машка, ни Палашка не смеют ни в чем отказать, потому что в поле есть заяц, в лесу – медведь, и т. д. Теперь поселяются в деревнях par principe, для того, чтоб сеять какие‑то семена и поддерживать какие‑то якобы права… Таким образом, если для Nicolas предстояло проводить в жизни шалопайство дипломатическое, то Мангушев уже два года сряду проводил шалопайство de la vie de chateau.