Еще через три дня Евсеич пришел к бригадиру в третий раз и сказал:
– А ведомо ли тебе, старому псу…
Но не успел он еще порядком рот разинуть, как бригадир, в свою очередь, гаркнул:
– Одеть дурака в кандалы!
Надели на Евсеича арестантский убор и, «подобно невесте, навстречу жениха грядущей», повели, в сопровождении двух престарелых инвалидов, на съезжую. По мере того как кортеж приближался, толпы глуповцев расступались и давали дорогу.
– Небось, Евсеич, небось! – раздавалось кругом, – с правдой тебе везде будет жить хорошо!
Он же кланялся на все стороны и говорил:
– Простите, атаманы‑молодцы! ежели кого обидел, и ежели перед кем согрешил, и ежели кому неправду сказал… все простите!
– Бог простит! – слышалось в ответ.
– И ежели перед начальством согрубил… и ежели в зачинщиках был… и в том, Христа ради, простите!
– Бог простит!
С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли. Однако строгость бригадира все‑таки оказала лишь временное действие. На несколько дней город действительно попритих, но так как хлеба все не было («нет этой нужды горше!» – говорит летописец), то волею‑неволею опять пришлось глуповцам собраться около колокольни. Смотрел бригадир с своего крылечка на это глуповское «бунтовское неистовство» и думал: «Вот бы теперь горошком – раз‑раз‑раз – и се не бе!» Но глуповцам приходилось не до бунтовства. Собрались они, начала тихим манером сговариваться, как бы им «о себе промыслить», но никаких новых выдумок измыслить не могли, кроме того что опять выбрали ходока.
Новый ходок, Пахомыч, взглянул на дело несколько иными глазами, нежели несчастный его предшественник. Он понял так, что теперь самое верное средство – это начать во все места просьбы писать.
– Знаю я одного человечка, обратился он к глуповцам, – не к нему ли нам наперед поклониться сходить?
Услышав эту речь, большинство обрадовалось. Как ни велика была «нужа», но всем как будто полегчало при мысли, что есть где‑то какой‑то человек, который готов за всех «стараться». Что без «старания» не обойдешься – это одинаково сознавалось всеми; но всякому казалось не в пример удобнее, чтоб за него «старался» кто‑нибудь другой. Поэтому толпа уж совсем было двинулась вперед, чтоб исполнить совет Пахомыча, как возник вопрос, куда идти: направо или налево? Этим моментом нерешительности воспользовались люди охранительной партии.
– Стойте, атаманы‑молодцы! – сказали они, – как бы нас за этого человека бригадир не взбондировал! Лучше спросим наперед, каков таков человек?
– А таков этот человек, что все ходы и выходы знает! Одно слово, прожженный! – успокоил Пахомыч.
Оказалось на поверку, что «человечек» – не кто иной, как отставной приказный Боголепов, выгнанный из службы «за трясение правой руки», каковому трясению состояла причина в напитках. Жил он где‑то на «болоте», в полуразвалившейся избенке некоторой мещанской девки, которая, за свое легкомыслие, пользовалась прозвищем «козы» и «опчественной кружки». Занятий настоящих он не имел, а составлял с утра до вечера ябеды, которые писал, придерживая правую руку левою. Никаких других сведений об «человечке» не имелось, да, по‑видимому, и не ощущалось в них надобности, потому что большинство уже зараньше было расположено к безусловному доверию.
Тем не менее вопрос «охранительных людей» все‑таки не прошел даром. Когда толпа окончательно двинулась, по указанию Пахомыча, то несколько человек отделились и отправились прямо на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились так называемые «отпадшие», то есть такие прозорливцы, которых задача состояла в том, чтобы оградить свои спины от потрясений, ожидающихся в будущем. «Отпадшие» пришли на бригадирский двор, но сказать ничего не сказали, а только потоптались на месте, чтобы засвидетельствовать.
Несмотря, однако, на раскол, дело, затеянное глуповцами на «болоте», шло своим чередом.
На минуту Боголепов призадумался, как будто ему еще нужно было старый хмель из головы вышибить. Но это было раздумье мгновенное. Вслед за тем он торопливо вынул из чернильницы перо, обсосал его, сплюнул, вцепился левой рукою в правую и начал строчить:
"ВО ВСЕ МЕСТА РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ
Просят пренесчастнейшего
города Глупова всенижайшие и
всебедствующие всех сословий чины и
людишки, а о чем, тому следуют
пункты:
1) Сим доводим до всех Российской империи мест и лиц: мрем мы все, сироты, до единого. Начальство же кругом себя видим неискусное, ко взысканию податей строгое, к подаванию же помощи мало поспешное. И еще доводим: которая у того бригадира, Фердыщенка, ямская жена Аленка, то от нее беспременно всем нашим бедам источник приключился, а более того причины не видим. А когда жила Аленка у мужа своего, Митьки‑ямщика, то было в нашем городе смирно и жили мы всем изобильно. Хотя же и дальше терпеть согласны, однако опасаемся: ежели все помрем, то как бы бригадир со своей Аленкой нас не оклеветал и перед начальством в сумненье не ввел.
2) Более сего пунктов не имеется.
К сему прошению, вместо
людишек города Глупова, за
неграмотностью их, поставлено
двести и тринадцать крестов.
Когда прошение было прочитано и закрестовано, то у всех словно отлегло от сердца. Запаковали бумагу в конверт, запечатали и сдали на почту.
– Ишь, поплелась! – говорили старики, следя за тройкой, уносившей их просьбу в неведомую даль, – теперь, атаманы‑молодцы, терпеть нам не долго!
И действительно, в городе вновь сделалось тихо: глуповцы никаких новых бунтов не предпринимали, а сидели на завалинках и ждали. Когда же приезжие спрашивали: как дела? – то отвечали:
– Теперь наше дело верное! теперича мы, братец мой, бумагу подали!
Но проходил месяц, проходил другой – резолюции не было. А глуповцы все жили и все что‑то жевали. Надежды росли и с каждым новым днем приобретали все больше и больше вероятия. Даже «отпадшие» начали убеждаться в неуместности своих опасений и крепко приставали, чтоб их записывали в зачинщики. Очень может быть, что так бы и кончилось это дело измором, если б бригадир своим административным неискусством сам не взволновал общественного мнения. Обманутый наружным спокойствием обывателей, он очутился в самом щекотливом положении. С одной стороны, он чувствовал, что ему делать нечего; с другой стороны, тоже чувствовал – что ничего не делать нельзя. Поэтому он затеял нечто среднее, что‑то такое, что до некоторой степени напоминало игру в бирюльки. Опустит в гущу крючок, вытащит оттуда злоумышленника и засадит. Потом опять опустит, опять вытащит и опять засадит. И в то же время все пишет, все пишет. Первого, разумеется, засадил Боголепова, который со страху оговорил целую кучу злоумышленников. Каждый из злоумышленников, в свою очередь, оговорил по куче других злоумышленников. Бригадир роскошествовал, но глуповцы не только не устрашались, но, смеясь, говорили промеж себя: «Каку таку новую игру старый пес затеял?»