Зато, как только пронеслась в воздухе весть о скорой кончине крепостного права, Праведный, не мешкая много, заколотил свой господский дом, распустил гарем и уехал навсегда из деревни в город. Здесь он занялся в обширных размерах ростовщичеством, ежедневно посещал клуб, но в карты не играл, а поджидал, не угостит ли его кто‑нибудь из должников чаем. В партии «крепкоголовых» он представлял начало письменности и ехидства; говорил плавно, мягко, словно змей полз; голос имел детский; когда злился, то злобу свою обнаруживал чем‑то вроде хныканья, от которого вчуже мороз подирал по коже. Словом сказать, это был человек мысли. Напротив того, Гремикин был человек дела. Здоровенный, высокий, широкий в кости и одаренный пространным и жирным затылком, он рыком своим поражал, как Юпитер громом. Он был не речист и даже угрюм; враги даже говорили, что он, в то же время, был глуп и зол, но, разумеется, говорили это по секрету и шепотом, потому что Гремикин шутить не любил. Употреблялся он преимущественно для производства скандалов и в особенности был прелестен, когда, заложив одну руку за жилет, а другою слегка подбоченившись, молча становился перед каким‑нибудь крикливым господином и взорами своих оловянных глаз как бы приглашал его продолжать разговор. «Крепкоголовые» хихикали и надрывали животики, видя, как крикливый господин (особливо если он был из новичков) вдруг прикусывал язычок и превращался из гордого петуха в мокрую курицу. «Стригуны», «скворцы» и «плаксы» ненавидели и боялись его; Козелков тоже провидел в нем что‑то таинственное и потому всячески его избегал. И его тоже трепетали мужики, и свои, и чужие, но он и не подумал бежать из деревни, когда крепостное право было уничтожено, а, напротив, очень спокойно и в кратких словах объявил, что «другие как хотят, а у меня будет по‑прежнему». И до него тоже добиралось пять губернаторов, но тоже ничего не доспели, потому что Гремикин сразу отучил полицию ездить в свое имение. «Нет тебе ко мне въезду», – сказал он исправнику, и исправник понял, что въезду действительно нет и не может быть. Два раза он был присужден на покаяние в монастырь за нечаянное смертоубийство, но оба раза приговор остался неисполненным, потому что полиция даже не пыталась, а просто наизусть доносила, что «отставной корнет Яков Филиппов Гремикин находится в тягчайшей болезни». Когда он играл в преферанс, то никто ему вистовать не отваживался, какую бы сумасшедшую игру он ни объявил. Понятно, что для «крепкоголовых» такой человек был сущий клад и что они ревниво окружали его всевозможными предупредительностями.
Козелков очень любезно поздоровался с Праведным и боязливо взглянул на Гремикина, который, в свою очередь, бросил на него исподлобья воспаленный взор. Он угрюмо объявил десять без козырей.
– Ну‑с, как дела в собрании (в Дворянском собрании), почтеннейший Созонт Потапыч? – любезно вопросил Козелков.
– Посредников, вашество, экзаменуем, – отвечал Праведный своим детским голоском и так веселенько хихикнул, что Дмитрий Павлыч ощутил, как будто наступил на что‑то очень противное и ослизлое.
– Десять без козырей, – снова объявил Гремикин.
– Однако мой приход, кажется, счастье вам принес, Яков Филиппыч? – подольстился Козелков.
– Я иногда… всегда!.. – отвечал колосс, даже не поворачивая головы, – скорее таким манером ремизы списываются…
– С Яковом Филиппычем это, вашество, бывает‑с, – вступился один из партнеров, очевидно, смущенный, – а ну‑те, я повистую!
– Не советую! – мрачно цыркнул колосс и тут же смешал карты.
Игра продолжалась, но, очевидно, для одной проформы, потому что Гремикин без церемоний объявил несколько раз сряду десять без козырей и живо стер свои и чужие ремизы. Партнеры его только вздыхали, но возражать не осмелились.
– Подьячего под хреном и рюмку водки – да живо! – по окончании игры цыркнул Гремикин клубному лакею.
Дмитрий Павлыч сконфузился и принял это на свой счет.
– Так вы говорите, Созонт Потапыч, что у вас посредники… – обратился Козелков к Праведному, чтоб рассеять овладевавшее им смущение.
– Из поджигателей‑с![[57]] – кротко молвил Праведный и хныкнул.
– Скажите, однако!
– Всех на одну осину! – сквозь зубы произнес Гремикин.
– Проэкзаменуем‑с, – еще кротче продолжал Праведный.
– На осину – и баста! и экзаменовать нечего!
– Нет‑с, зачем же‑с! По форме, Яков Филиппыч, по форме‑с все сделаем‑с… Позовем, этак, к столу‑с, и каждый свою лепту‑с…
– Но скажите, пожалуйста… может быть, я… Если б вам угодно было сообщить мне ваши соображения… я мог бы…
– Нет‑с, вашество, этак‑то лучше‑с… Вот мы их ужо позовем‑с, кротким манером побеседуем‑с, а потом и попросим‑с…
– Но ежели они не согласятся?
Праведный опять хныкнул.
– Ну уж, об этом спросите, вашество, у Якова Филиппыча! – молвил он как‑то особенно мягко.
Козелков взглянул на Гремикина и увидел, что тот уже смотрит на него во всю ширину своих воспаленных глаз.
– Мы, вашество, «доходить» не любим! – продолжал между тем Праведный, – потому что судиться, вашество, – еще не всякий дарование это имеет!
Пожалуй, вашество, еще доказательств потребуете, а какие же тут доказательства представить можно‑с?
– Поверьте, почтеннейший Созонт Потапыч, что я всегда готов! – горячо вступился Козелков, – я просто по одному слову благородного человека…
– Знаем, вашество! и видим это! Это точно, что у вашества чувства самые благородные…
– Следовательно, отчего ж вам не обратиться ко мне? обратитесь с полною откровенностью, доверьтесь мне… откройтесь, наконец, передо мной! – затолковал Дмитрий Павлыч и в самом деле ощутил, что в груди его делается как будто прилив родительских чувств.
– Дожидайся! – прошипел Гремикин, но так ясно, что шип его проникнул во все углы комнаты.
– Нет‑с уж, вашество, зачем вам беспокоиться! мы это сами‑с… сперва один к нему подойдет, потом другой подойдет, потом третий‑с… и все, знаете, в лицо‑с!..
– «Поджаривать» это по‑нашему называется, – отозвался из угла чей‑то голос.
– Это так‑с, это точно‑с. Потому, он тут, вашество, словно вьюн живой на сковороде: и на один бок прыгнет, и на другой бок перевернется – и везде жарко‑с!