Козельцов выпил водки и подсел к играющим.
– Понтирните‑ка, Михаил Семеныч! – сказал ему банкомет. – Денег пропасть, я чай, привезли.
– Откуда у меня деньгам быть? Напротив, последние в городе спустил.
– Как же? Вздули, уж верно, кого‑нибудь в Симферополе.
– Право, мало, – сказал Козельцов, но, видимо не желая, чтоб ему верили, расстегнулся и взял в руки старые карты.
– Попытаться нешто, чем черт не шутит! и комар бывает, что, знаете, какие штуки делает. Выпить только надо для храбрости.
И в непродолжительном времени, выпив еще три рюмки водки и несколько стаканов портера, он был уже совершенно в духе всего общества, то есть в тумане и забвении действительности и проигрывал последние три рубля.
На маленьком вспотевшем офицере было написано сто пятьдесят рублей.
– Нет, не везет, – сказал он, небрежно приготавливая новую карту.
– Потрудитесь прислать, – сказал ему банкомет, на минуту останавливаясь метать и взглядывая на него.
– Позвольте завтра прислать, – отвечал потный офицер, вставая и усиленно перебирая рукой в пустом кармане.
– Гм! – промычал банкомет и, злостно бросая направо, налево, дометал талию. – Однако этак нельзя, – сказал он, положив карты, – я бастую. Этак нельзя, Захар Иваныч, – прибавил он, – мы играли на чистые, а не на мелок.
– Что ж, разве вы во мне сомневаетесь? Странно, право!
– С кого прикажете получить? – пробормотал майор, сильно опьяневший к этому времени и выигравший что‑то рублей восемь. – Я прислал уже больше двадцати рублей, а выиграл – ничего не получаю.
– Откуда же и я заплачу, – сказал банкомет, – когда на столе денег нет?
– Я знать не хочу! – закричал майор, поднимаясь. – Я играю с вами, с честными людьми, а не с ними.
Потный офицер вдруг разгорячился:
– Я говорю, что заплачу завтра; как же вы смеете мне говорить дерзости?
– Я говорю, что хочу! Так честные люди не делают, вот что! – кричал майор.
– Полноте, Федор Федорыч! – заговорили все, удерживая майора. – Оставьте!
Но майор, казалось, только и ждал того, чтобы его просили успокоиться, для того чтобы рассвирепеть окончательно. Он вдруг вскочил и, шатаясь, направился к потному офицеру.
– Я дерзости говорю? Кто постарше вас, двадцать лет своему царю служит, – дерзости? Ах ты мальчишка! – вдруг запищал он, все более и более воодушевляясь звуками своего голоса. – Подлец!
Но опустим скорее завесу над этой глубоко‑грустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно; но одна отрада жизни в тех ужасающих самое холодное воображение условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них, одна отрада есть забвение, уничтожение сознания. На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко, – придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела.
18
На другой день бомбардирование продолжалось с тою же силою. Часов в одиннадцать утра Володя Козельцов сидел в кружке батарейных офицеров и, уже успев немного привыкнуть к ним, всматривался в новые лица, наблюдал, расспрашивал и рассказывал. Скромная, несколько притязательная на ученость беседа артиллерийских офицеров внушала ему уважение и нравилась. Стыдливая же, невинная и красивая наружность Володи располагала к нему офицеров. Старший офицер в батарее, капитан, невысокий рыжеватый мужчина с хохолком и гладенькими височками, воспитанный по старым преданиям артиллерии, дамский кавалер и будто бы ученый, расспрашивал Володю о знаниях его в артиллерии, новых изобретениях, ласково подтрунивал над его молодостью и хорошеньким личиком и вообще обращался с ним, как отец с сыном, что очень приятно было Володе. Подпоручик Дяденко, молодой офицер, говоривший на о и хохлацким выговором, в оборванной шинели и с взъерошенными волосами, хотя и говорил весьма громко и беспрестанно ловил случаи о чем‑нибудь желчно поспорить и имел резкие движения, все‑таки нравился Володе, который под этою грубой внешностью не мог не видеть в нем очень хорошего и чрезвычайно доброго человека. Дяденко предлагал беспрестанно Володе свои услуги и доказывал ему, что все орудия в Севастополе поставлены не по правилам. Только поручик Черновицкий, с высоко поднятыми бровями, хотя и был учтивее всех и одет в сюртук, довольно чистый, хотя и не новый, но тщательно заплатанный, и выказывал золотую цепочку на атласном жилете, не нравился Володе. Он все расспрашивал его, что делает государь и военный министр, и рассказывал ему с ненатуральным восторгом подвиги храбрости, свершенные в Севастополе, жалел о том, как мало встречаешь патриотизма и какие делаются неблагоразумные распоряжения и т. д., вообще выказывал много знания, ума и благородных чувств; но почему‑то все это казалось Володе заученным и неестественным. Главное, он замечал, что прочие офицеры почти не говорили с Черновицким. Юнкер Вланг, которого он разбудил вчера, тоже был тут. Он ничего не говорил, но, скромно сидя в уголку, смеялся, когда было что‑нибудь смешное, вспоминал, когда забывали что‑нибудь, приказывал подать водку и делал папироски для всех офицеров. Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером, и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему‑то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и все время находился в каком‑то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли на смех офицеры.
Перед обедом сменился штабс‑капитан с бастиона и присоединился к их обществу. Штабс‑капитан Краут был белокурый красивый бойкий офицер с большими рыжими усами и бакенбардами; он говорил по‑русски отлично, но слишком правильно и красиво для русского. В службе и в жизни он был так же, как в языке: он служил прекрасно, был отличный товарищ, самый верный человек по денежным отношениям; но просто как человек, именно оттого, что все это было слишком хорошо, – чего‑то в нем недоставало. Как все русские немцы, по странной противоположности с идеальными немецкими немцами, он был практичен в высшей степени.