– Что за прелесть! – сказала княгиня, покачивая головой и не обращаясь ни к кому в особенности.
– Да, чудесно, но только, мне кажется, ужасно похоже на декорацию, – сказал я, желая доказать, что я во всем имею свое собственное мнение.
Как будто не слыхав моего замечания, княгиня продолжала любоваться видом и, обращаясь к сестре и Любовь Сергеевне, указывала на частности: на кривой висевший сук и на его отражение, которые ей особенно нравились. Софья Ивановна говорила, что все это прекрасно и что сестра ее по нескольким часам проводит здесь, но видно было, что все это она говорила только для удовольствия княгини. Я замечал, что люди, одаренные способностью деятельной любви, редко бывают восприимчивы к красотам природы. Любовь Сергеевна восхищалась тоже, спрашивала, между прочим: «Чем эта береза держится? долго ли она простоит?» – и беспрестанно поглядывала на свою Сюзетку, которая, махая пушистым хвостом, взад и вперед бегала на своих кривых ножках по мостику с таким хлопотливым выражением, как будто ей в первый раз в жизни довелось быть не в комнате. Дмитрий завел с матерью очень логическое рассуждение о том, что никак не может быть прекрасен вид, в котором горизонт ограничен. Варенька ничего не говорила. Когда я оглянулся на нее, она, опершись на перила мостика, стояла ко мне в профиль и смотрела вперед. Что‑то, верно, сильно занимало ее и даже трогало, потому что она, видимо, забылась и мысли не имела о себе и о том, что на нее смотрят. В выражении ее больших глаз было столько пристального внимания и спокойной, ясной мысли, в позе ее столько непринужденности и, несмотря на ее небольшой рост, даже величавости, что снова меня поразило как будто воспоминание о ней, и снова я спросил себя: «Не начинается ли?» И снова я ответил себе, что я уже влюблен в Сонечку, а что Варенька – просто барышня, сестра моего друга. Но она мне понравилась в эту минуту, и вследствие этого я почувствовал неопределенное желание сделать или сказать ей какую‑нибудь небольшую неприятность.
– Знаешь что, Дмитрий, – сказал я моему другу, подходя ближе к Вареньке, так чтобы она могла слышать то, что я буду говорить, – я нахожу, что ежели бы не было комаров, и то ничего хорошего нет в этом месте, а уж теперь, – прибавил я, щелкнув себя по лбу и действительно раздавив комара, – это совсем плохо.
– Вы, кажется, не любите природы? – сказала мне Варенька, не поворачивая головы.
– Я нахожу, что это праздное, бесполезное занятие, – отвечал я, очень довольный тем, что я сказал‑таки ей маленькую неприятность, и притом оригинальную. Варенька чуть‑чуть подняла на мгновение брови с выражением сожаления и точно так же спокойно продолжала смотреть прямо.
Мне стало досадно на нее, но, несмотря на это, серенькие с полинявшей краской перильца мостика, на которые она оперлась, отражение в темном пруде опустившегося сука перекинутой березы, которое, казалось, хотело соединиться с висящими ветками, болотный запах, чувство на лбу раздавленного комара и ее внимательный взгляд и величавая поза – часто потом совершенно неожиданно являлись вдруг в моем воображении.
Глава XXVII
Дмитрий
Когда после прогулки мы вернулись домой, Варенька не хотела петь, как она это обыкновенно делала по вечерам, и я был так самонадеян, что принял это на свой счет, воображая, что причиной тому было то, что я ей сказал на мостике. Нехлюдовы не ужинали и расходились рано, а в этот день, так как у Дмитрия, по предсказанию Софьи Ивановны, точно разболелись зубы, мы ушли в его комнату еще раньше обыкновенного. Полагая, что я исполнил все, что требовали от меня мой синий воротник и пуговицы, и что всем очень понравился, я находился в весьма приятном, самодовольном расположении духа; Дмитрий же, напротив, вследствие спора и зубной боли, был молчалив и мрачен. Он сел к столу, достал свои тетради – дневник и тетрадь, в которой он имел обыкновение каждый вечер записывать свои будущие и прошедшие занятия, и, беспрестанно морщась и дотрагиваясь рукой до щеки, довольно долго писал в них.
– Ах, оставьте меня в покое, – закричал он на горничную, которая от Софьи Ивановны пришла спросить его: как его зубы? и не хочет ли он сделать себе припарку? Вслед за тем, сказав, что постель мне сейчас постелят и что он сейчас вернется, он пошел к Любовь Сергеевне.
«Как жалко, что Варенька не хорошенькая и вообще не Сонечка, – мечтал я, оставшись один в комнате, – как бы хорошо было, выйдя из университета, приехать к ним и предложить ей руку. Я бы сказал: „Княжна, я уже не молод – не могу любить страстно, но буду постоянно любить вас, как милую сестру“. „Вас я уже уважаю, – я сказал бы матери, – а вас, Софья Ивановна, поверьте, что очень и очень ценю. Так скажите просто и прямо: хотите ли вы быть моей женой?“ – „Да“. И она подаст мне руку, я пожму ее и скажу: „Любовь моя не на словах, а на деле“. Ну, а что, – пришло мне в голову, – ежели бы вдруг Дмитрий влюбился в Любочку, – ведь Любочка влюблена в него, – и захотел бы жениться на ней? Тогда кому‑нибудь из нас ведь нельзя бы было жениться. И это было бы отлично. Тогда бы я вот что сделал. Я бы сейчас заметил это, ничего бы не сказал, пришел бы к Дмитрию и сказал бы: „Напрасно, мой друг, мы стали бы скрываться друг от друга: ты знаешь, что любовь к твоей сестре кончится только с моей жизнию; но я все знаю, ты лишил меня лучшей надежды, ты сделал меня несчастным; но знаешь, как Николай Иртеньев отплачивает за несчастие всей своей жизни? Вот тебе моя сестра“, – и подал бы ему руку Любочки. Он бы сказал: „Нет, ни за что!..“, а я сказал бы: „Князь Нехлюдов! напрасно вы хотите быть великодушнее Николая Иртеньева. Нет в мире человека великодушнее его“. Поклонился бы и вышел. Дмитрий и Любочка в слезах выбежали бы за мною и умоляли бы, чтобы я принял их жертву. И я бы мог согласиться и мог бы быть очень, очень счастлив, ежели бы только я был влюблен в Вареньку…» Мечты эти были так приятны, что мне очень хотелось сообщить их моему другу, но, несмотря на наш обет взаимной откровенности, я чувствовал почему‑то, что нет физической возможности сказать этого.