Все высыпали на палубу (сейчас 12, звонок на обед) и, перегнувшись через стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир – там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро. На краю синего блюдечка – какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец, – должно быть, чудом уцелевшая башня древней церкви.
– Глядите, глядите! Вон там – правее!
Там – по зеленой пустыне – коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам: по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакал табун коричневых лошадей, а на спинах у них – те, караковые, белые, вороные…
Сзади меня:
– А я вам говорю: – видел – лицо.
– Подите вы! Рассказывайте кому другому!
– Ну нате, нате бинокль…
Но уже исчезли. Бесконечная зеленая пустыня…
И в пустыне – заполняя всю ее, и всего меня, и всех – пронзительная дрожь звонка: обед, через минуту – 12.
Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки – мир. На ступеньках – чья-то звонкая золотая бляха – и это мне все равно: вот теперь она хрустнула у меня под каблуком. Голос: «А я говорю – лицо!» Темный квадрат: открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы…
И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от одного удара до другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками:
– Стойте!
В ладонь мне впились пальцы – это I, это она рядом:
– Кто? Ты не знаешь его?
– А разве… а разве это не…
Он – на плечах. Над сотнею лиц – его сотое, тысячное и единственное из всех лицо:
– От имени Хранителей… Вам – кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня – вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров – но мы знаем все. «Интеграл» – вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же – вы теперь не посмеете шевельнуться – вы же, своими руками, сделаете это. А потом… Впрочем, я кончил…
Молчание. Стеклянные плиты под ногами – мягкие, ватные, и у меня мягкие, ватные ноги. Рядом у нее – совершенно белая улыбка, бешеные, синие искры. Сквозь зубы – на ухо мне:
– А, так это вы? Вы – «исполнили долг»? Ну, что же…
Рука – вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем – где-то далеко впереди. Я – один застыло, молча, как все, иду в кают-компанию…
«Но ведь не я же – не я! Я же об этом ни с кем, никому, кроме этих белых, немых страниц…»
Внутри себя – неслышно, отчаянно, громко – я кричал ей это. Она сидела через стол, напротив – и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней – чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это – I):
– «Благородство»? Но, милейший профессор, ведь даже простой филологический анализ этого слова – показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы…
Я чувствовал: бледнею – и вот сейчас все увидят это… Но граммофон во мне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, я заперся в себя, как в древнем непрозрачном доме – я завалил дверь камнями, я завесил окна…
Потом – в руках у меня командная трубка, и лет – в ледяной, последней тоске – сквозь тучи – в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно, во мне все время лихорадочно, полным ходом – мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним – жаберные щеки Ю, забытый лист моих записей. И мне ясно: никто, кроме нее, – мне все ясно…
Ах, только бы – только бы добраться до радио… Крылатые шлемы, запах синих молний… Помню – что-то громко говорил ей, и помню – она, глядя сквозь меня, как будто я был стеклянный, – издалека:
– Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей…
В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал:
– Время – 14.40. Вниз! Остановить двигатели. Конец всего.
Командная рубка. Машинное сердце «Интеграла» остановлено, мы падаем, и у меня сердце – не поспевает падать, отстает, подымается все выше к горлу. Облака – и потом далеко зеленое пятно – все зеленее, все явственней – вихрем мчится на нас – сейчас конец —
Фаянсово-белое, исковерканное лицо Второго Строителя. Вероятно, это он – толкнул меня со всего маху, я обо что-то ударился головой и, уже темнея, падая, – туманно слышал:
– Кормовые – полный ход!
Резкий скачок вверх… Больше ничего не помню.
Запись 35-я
Конспект:
В обруче. Морковка. Убийство
Всю ночь не спал. Всю ночь – об одном…
Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч; беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я – в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, – а потом пойти к той и сказать: «Теперь – веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову – от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток (мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул в трубку свои записи (пусть она прочтет всего меня – до последней буквы), сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница – бесконечная, ступени – какие-то противно скользкие, жидкие, все время – вытирать рот платком…
Внизу. Сердце бухнуло. Я остановился, вытащил шток – к контрольному столику —
Но Ю там не было: пустая, ледяная доска. Я вспомнил: сегодня – все работы отменены; все должны на Операцию, и понятно: ей незачем, некого записывать здесь…
На улице. Ветер. Небо из несущихся чугунных плит. И так, как это было в какой-то момент вчера: весь мир разбит на отдельные, острые, самостоятельные кусочки, и каждый из них, падая стремглав, на секунду останавливался, висел передо мной в воздухе – и без следа испарялся.
Как если бы черные, точные буквы на этой странице – вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда – и ни одного слова, только бессмыслица: пуг-скак-как-. На улице – вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа – прямо, назад, наискось, поперек.