"Я стал просто каким-то нравственным инвалиде] Мой характер, всегда жизнерадостный и темперамен ный, круто переменился в сторону ухудшения. Ей недавно мне нравилось шумное общество, ухаживай] за женщинами, товарищеские вечеринки и беседы, сейчас я становлюсь нелюдимым и меня привод) в раздражение все это, то есть все, что мне раньг нравилось. Смех мне кажется глупым и пошлым. И даже впадаю в бешенство оттого, что вдруг слышу громкий хохот, шутки или даже пенье. Я избегаю даже ходить в театр, чтоб не раздражаться…
Да, моя жизнь несладкая, и в другой раз она меня тяготит какой-то своей ненужностью…
Дорогой Зощенко, что это — старость, или, может быть, все с годами становятся такими же, а только я не умею овладеть собой.
Чем мне заняться? Какие книги мне надо читать, чтоб хоть на мгновенье чувствовать себя хорошо и жизнерадостно. Посоветуйте".
Автор этого письма приписывает перемену своего характера возрасту или неумению владеть собой. Между тем он попросту болен неврастенией. Его раздражительность, скука, крайняя вспыльчивость и нежелание жить — все это признаки нервного перераздражения и нервной болезни.
Однако человек отнюдь не считает себя больным, и даже такой мысли у него не появляется, иначе он обратился бы к врачу, а не к писателю. И вот тут-то и заключается вся сложность болезни.
При чахотке поднимается температура. При расстройстве желудка болит живот. При простуде человек чихает. А тут черт его разберет — какие-то странные признаки болезни: человек сердится, недоволен окружающим, ему скучно, противно жить.
С такими признаками действительно не сразу разберешься, в чем дело, и не сразу поймешь, что надо идти к врачу, а не к писателю.
Вот еще одно письмо. Оно столь любопытно и характерно, что, несмотря на длину, я его печатаю полностью. Это письмо получено мною в 1931 году от одной работницы из Киева.
"Тов. Зощенко!
Меня очень интересует один вопрос, и я решилась его спросить у вас как у писателя.
Не знаю только, сумеете ли вы ответить на мой вопрос так, чтоб ваш ответ я смогла легко понять. Придется немного коснуться моей жизни, для того чтобы вы имели возможность ответить на заданный мною вопрос. Мне всего лишь 23 года, но я за свою короткую жизнь успела пережить много горя, страданий и мучений. Я себя начала помнить с очень малых лет, кажется с четырех или пяти, но, во всяком случае, Октябрьский переворот 1917 года я так ясно помню, будто он был только лишь сегодня утром.
Я дочь рабочего. У меня есть брат, сестры и мать. Отец мой умер в 1922 году.
Пережив революцию 1917 года, жизнь у нас пошла умеренным темпом. (Мы жили в провинции — Елиса-ветграде.) До 1919 года мы жили более или менее спокойно. Брат мой был партийцем с 1917 года. Служил он в Красной Армии командиром артиллерийского полка, который во время гражданской войны беспрерывно находился в боях. Когда артполк приезжал в Елисаветград, брат учил меня (шутки ради) ездить на коне и метать ручные гранаты. Это было в 1918 и 1919 годах.
И вот благодаря такой "военной тренировке" я одолела премудрость верховой езды и развила широкий размах руки для метания гранат. С детства я отличалась черезмерной смелостью и способностью очень быстро все воспринимать, и поэтому за какие-нибудь шесть-семь месяцев я превосходно ездила на коне и метала гранаты на восемь-десять метров в длину.
В 1919 году я заболела сыпняком. Неожиданно в город пришла банда Григорьева и устроила еврейский погром. Меня, больную, с температурой выше сорока градусов, пришлось спускать с окна квартиры на пустынный двор, где имелись сараи, в которых мы имели бы возможность пробыть до ухода банды. В квартире боялись остаться, так как Григорьев, узнав бы, что в нашей семье имеются коммунисты, беспощадно изрубил бы всю семью в капусту.
И вот, не доходя до сараев, во двор влетают бандиты. Угрожая топорами, саблями и карабинами, требуют денег. Сколько было денег — отдали. Но черносотенцы этим не отделались, повели нас в штаб к атаману Григорьеву. Проходя по улицам, я, увидав горы трупов, потеряла сознание. Когда пришла в себя, узнала, что бандиты до штаба не довели, а отпустили домой. Узнала также, что ранили тетю и на улице убили мою сестру.
В 1920 году у власти были: Деникин, Махно, Петлю-ра, Юденич и дикая дивизия генерала Корнилова. И при
каждом из них надо было бояться смерти из-за брата-коммуниста. У нас были личные враги, которые высказывали белопогонникам нашу семью.
И вот в 1920 году, когда в Елисаветграде был Деникин, пришли белые в наш дом, требуя сказать, где брат. Не узнав, они потащили меня в контрразведку, надеясь, что я, испугавшись (по малости лет), скажу, где находится брат. Они от меня ничего не узнали. Я все время твердила: "Не знаю". Увидав, что я ничего не скажу, они, избив меня, выпустили. Затем эти же дени-кинцы оставили в моей памяти неизгладимое впечатление, от которого у меня и по сегодняшний день волосы на голове подымаются. Во дворе у нас жил портной. Пришли к нему четыре офицера с требованием пошить им брезентовые плащи с кожаными отворотами, воротниками и манжетами. Если портной сделает к вечеру — озолотят. Если не сделает — расстреляют.
С помощью всех жильцов дома портной сшил вместо четырех только два плаща. Вечером пришли офицеры и, узнав, что не все плащи готовы, выволокли портного во двор и, приставив его к стене, изрешетили его вдребезги. Я, увидав всю эту историю, вспылила, прибежала к себе в комнату, схватила гранату, лежавшую в печи, и выскочила на двор, держа гранату за спиной. Офицеры стояли в углу двора и о чем-то совещались. Я сделала два шага по направлению к ним и, сорвав кольцо с гранаты, швырнула ее прямо в них. Когда дым рассеялся, на земле лежали только части их тел, а я от потрясения и волнения свалилась в постель на два месяца. Выздоровев, я получила подарок из штаба Красной Армии — настоящий браунинг.
1921 год был сравнительно спокоен, но только кошмарный голод еще больше измучил меня и всю семью. Правда, нам не приходилось есть древесную кору, так как брат, получая очень малый командирский паек, все-таки три четверти его уделял семье, иногда и весь. Семье из семи человек приходилось с этим пайком очень и очень голодать. 1922 год был для нас легче. Отец работал. Сестры на службе получали паек. Кое-как перебивались. Брат был в Киеве. И вот летом 1922 года новое несчастье тяжелым камнем падает на нашу семью. Отец заболевает сыпным тифом и, проболев месяц, умирает.