* * *
Алька уже выбегала сегодня на улицу и, как говорится, успела и ноги в утрешней росе прополоскать, и солнышка утрешнего ухватить; а вот как она истосковалась по своей деревне — козой запрыгала от радости, когда спустилась с крыльца.
Ей всюду хотелось побывать сразу: и на горках, за дорогой, у черемухового куста, возле которого она, бывало, с отцом поджидала возвращавшуюся с пекарни усталую мать; и на лугу, под горой, где все утро заливается сенокосилка; и у реки…
Но верх над всем взяла деревня.
Деревни, по сути дела, она еще и не видела. Приехала ночью, в закрытом райкомовском «газике» (чтобы пыли меньше было) — много ли наглядишь? А утром — глаза не успела продрать — Маня-большая. Никто не звал, не извещал — сама приперлась. Просто нюхом своим собачьим учуяла, где задарма выпить можно.
Первый человек, которого встретила Алька на улице, была Аграфена Длинные Зубы. Соседка. Через дом от тетки живет. В детстве, случалось, и вицей ее драла, злая, ухватистая старуха. А тут — просто потеха! — не признала. Потыкала, пожевала ее своими оловянными глазищами, а голосу так и не подала. Штаны сбили с толку?
Штаны у нее — шик. Красные, шелковые — прямо огонь на ногах переливается. Да и все остальное, кстати сказать, — первый сорт. Белая кофточка с глубоким вырезом на груди, туфли модные на широком каблуке, сумочка черная, ремешок через плечо — чем не артистка?
Завидев дом Петра Ивановича — как белопалубный пароход выплыл на повороте дороги, — Алька подтянулась.
Хоть и никогда она не заискивала и не лебезила перед этой старой лисой, а все-таки и она в Летовке родилась: знала, кто Петр Иванович.
Но, господи, разве обойдешь, объедешь в страдную пору ихнюю Лампу? Вынырнула из полевых ворот с большущим кузовом травы — в небо упирается, как сказала бы мать.
Босиком, в бабьем платье до пят, вся употела, ужарела, ну как тут не признать свою учительницу!
Да, вот так: Гагарин шар земной вокруг облетел и помереть успел, американцы на Луну слетали, она, Алька, бабой стала, а ихняя Лампа без перемен: как шлепала с кузовом травы десять-пятнадцать лет назад, так шлепает и сейчас. Правда, укорять Евлампию Никифоровну за то, что она всю жизнь возится с коровой, может, и не стоит — тяжело, голодно жили после войны. Но ведь сейчас не старые времена. Сейчас колхозники, и те не очень-то за буренку держатся, а ведь она учительница — ей ли всю жизнь из навоза не вылезать?
Алька вспомнила про черные очки в белой пластмассовой оправе — Томка перед отъездом навязала — быстро вынула их из сумочки, надела на глаза, напустила на себя строгость и двинулась к Евлампии Никифоровне — та как раз пристроилась к изгороди на передышку, одной рукой кузов с травой поддерживая, а другой по-бабьи, головным платком вытирая свое запотелое лицо.
— Гражданка, вы что же это? Ай, ай, ай! Нехорошо!
— Да чего нехорошо-то? Не знаю, как вас звать, величать…
— Траву нехорошо с колхозного луга таскать.
— Да я вовсе и не с луга. Я закраишек у полей маленько покочкала, — начала жалостливо канючить Евлампия Никифоровна. Ну точь-в-точь как деревенская баба, которую поймал с травой председатель колхоза.
Алька кашлянула для важности, нажала на басы:
— Какой пример колхозникам подаете, товарищ Косухина?
— Нехороший, нехороший пример. Это вы правильно сказали. Учту…
— То-то же! А то ведь можно и оштрафовать. Понятно вам?
Тут уж Евлампия Никифоровна начала просто расстилаться перед грозным начальством:
— Понятно, как не понятно. Ну вы-то учтите, уважаемая, — болею я. А травка-то у нас далеконько, а коровушка-то у меня молодая, без травки и не подоить…
— Ладно, товарищ Косухина. Только чтобы это последний раз.
— Последний, как не последний. Все будет сделано, как говорите. Сама не буду ходить и с другими работу проведу…
Больше Алька выдержать не могла — так и схватилась за живот, а потом сняла очки и как ни в чем не бывало сказала:
— Здравствуйте, Евлампия Никифоровна.
Евлампия Никифоровна с минуту, наверно, перебирала своими толстыми, потрескавшимися от жары губами. Наконец разродилась.
— Все безобразничаешь, Амосова. — Она ни разу в жизни не назвала ее по имени.
— Да это я в шутку, Евлампия Никифоровна. Смех, сказал Хо Ши Мин, тот же витамин.
Евлампия Никифоровна потянула воздух носом.
— А напилась тоже в шутку?
— Да что вы, Евлампия Никифоровна… Вот, ей-богу, нельзя уж и привальное справить да маму с папой помянуть.
— Родителей не так, Амосова, поминают. Родители у тебя труженики были. Пример для всех…
— А я что — не труженица? Тунеядка какая? Не сама хлеб зарабатываю?
Евлампия Никифоровна строгим учительским оком оглядела Альку, задержалась взглядом на ее красных, жарких, как пламя, штанах.
— Моральности не вижу, Амосова. Моральный кодекс строителя… Ну да ты еще в школе не больно честь девическую берегла…
Алька крепко, так, что слезы из глаз брызнули, закусила нижнюю губу, затем живо кивнула на двух работяг из смехколонны — так прозвали у них за пьянство мехколонну, которая еще в ее бытность в деревне начала ставить столбы для электросети, да так до сих пор и ставит.
— Это что, Евлампия Никифоровна, электричество у нас будет?
— Электричество, Амосова, — назидательно сказала Евлампия Никифоровна. — Колхозная деревня за последние годы добилась больших успехов…
— Значит, и у нас скоро будет лампочка Ильича?
— Будет, Амосова. Стираются грани и противоположности между городом и деревней…
Алька простодушно, совсем как ученица, потупила глаза — чего-чего, а сироту она разыграть умела.
— Евлампия Никифоровна, а когда лампочки Ильича у нас зажгутся, что же с лампами керосиновыми будет? В утиль их сдадут але как?
Евлампия Никифоровна так и осталась стоять с разинутым ртом, не больше, не меньше как Аграфена Длинные Зубы, а она, Алька, еще и задом крутанула: на, получай сполна, святоша!